Примерно так рассуждая, причмокивая от удовольствия, Кузьма Кузьмич шел мимо низеньких плетней и хат, придавленных камышовыми крышами. Ему встретилась девушка в сапогах, в нагольном коротком полушубке, – несла на коромысле полные ведра. Широка, статна, неприветлива.
– Надеждой зовут-то? Ай не ошибся? Здравствуйте.
Девушка остановилась, медленно повернула к нему широкое лицо:
– Ну, Надеждой. А вам откуда известно?
– Духовидец.
– У нас такие нынче не водятся. Идите своей дорогой.
– Ну, прогнали меня, – сказал Кузьма Кузьмич, – пошел я опять в степь – считать курганы. Эх, длинна дорога – идти одинокому. Боже мой, какая даль!..
Девушка передернула губами. Она шагнула было, чтобы отойти, но опять остановилась, подозрительно глядя на улыбающееся, невероятно хитрое лицо этого человека. Кузьма Кузьмич развел перед ней руками:
– Спать захочу – в стогу высплюсь, есть захочу – сворую чего-нибудь… Не это мне нужно, хорошая моя… Пророки по острым каменьям босиком ходили, пророчествовали. Святители на столпах стояли, акридами питались… А знаешь – что такое акриды? Кузнечики… Из-за чего терпели? Ну-ка ответь… Задумалась… (Он придвинулся к ней, вытянул губы.) Человека любили… Каждый человек – чудо, а ты, Надежда, чудо двойное… А что вижу: пшеничку вы намолотили, самогону накурили, по дворам паленой свининой пахнет… Всего у вас довольно… А веселья нет… Света у вас нет…
– Ты керосин, что ли, продаешь? – уже неуверенно спросила девушка, оглядываясь.
– Ничего не продаю и милостыни не прошу. Пришел я к вам веселиться и вас веселить.
Девушка помолчала, опять взглянула на него длинными глазами, серыми, как туча. Присев, поставила ведра, положила на них коромысло:
– У нас на селе угрюмо, нас не развеселишь… А чем ты собрался веселить?
– Значит, знаю средство, когда говорю… Я – поп-расстрига…
Девушка раскрыла рот, такой свежий, с такими ровными белыми зубами, что Кузьма Кузьмич затопотал от удовольствия. И неприветливость у нее как ветром сдунуло с лица.
– Ох, – сказала она, положив руки под грудь, на которой не сходился полушубочек, – ох, – повторила она, переступив широкими бедрами, – так пойдемте же в хату… Отец с вами поговорит, у него ключи от церкви…
– Нет, – сказал Кузьма Кузьмич, – не пойду… Вы ко мне придите… Так-то, чернобровая…
Подмигнул, весело подернул плечами и пошел по улице, посматривая, где двор поплоше.
Настал день, когда Ивану Ильичу сняли повязку с глаз. Произошло это в сумерки. За дверью сестра что-то испуганно шептала доктору… «Глупости, – повторял он, – мужик не орхидея, – делайте, как я сказал…» Сестра вернулась к кровати, нагнулась так, что тонкие волосы ее защекотали нос Ивану Ильичу, сняла повязку, и в первый раз, вместо шелеста и шепота, он услышал ее голос – слабый и прерывающийся.
– Больной, лежите спокойно, привыкайте к свету…
С некоторым страхом он открыл глаза после долгой, долгой темноты. Все было неясно. В комнатку проникал полусвет, – на окне с одного угла было отогнуто занавешивающее его одеяло. В ногах кровати сидела около столика сестра, – лица ее он не мог разобрать, – она низко склонилась и делала что-то с марлевым бинтом.
Иван Ильич лежал и улыбался. Над головой – покатый потолок, там, конечно, лестница на чердак, а это – то самое пузырчатое окошко. Лучше места не найти… И сейчас же, будто отдирая свежую плеву на ране, поползло воспоминание о другом месте, дымном, грохочущем, взрытом, когда перед ним блеснул ослепительно желтоватый разрыв… «Не надо, не хочу». – Иван Ильич отстранил воспоминание, едва не начавшее скручивать ему мозг… Снова стало слышно, как тикают часики, мягко и безбольно отрывая ровные промежуточки жизни…
– Сестра, – позвал Иван Ильич, – я плохо вас вижу.
Она затрясла головой. Бинт покатился с ее колен, размотался, она опять принялась его скручивать. У нее были легкие движения, – должно быть, совсем еще молоденькая… И ведь какая опытная! Сколько ни силился Иван Ильич всмотреться в нее, сумерки сгущались, и теперь только неясно различался ее холщовый халат и косынка, закрывающая плечи, как у сфинкса.
«Понятно, понятно… Бедняжка, должно быть, изуродована оспой или уж как-нибудь особенно некрасива. Чувствует, конечно, как я ей благодарен. – Иван Ильич вздохнул. – А сколько таких – нежных и преданных, – друзей на жизнь и смерть. И умненькая, наверно, – некрасивые все умницы… На них-то и надо жениться, их-то и любить… А мужики готовы шкуру с себя содрать – только бы у них на подушке лежала смазливая головка с кукольными ресницами, пришепетывая всякую дребедень и пошлости… Даша другое дело, не за красоту ее полюбил… – Иван Ильич закрыл глаза, положил кулак под щеку. – Врешь, врешь… За особенную красоту полюбил… А вот она и не захотела…»
Сестра неслышно встала, думая, что он заснул, ушла и долго не возвращалась. Потом едва скрипнула дверью. Появился желтый, неяркий свет. Иван Ильич, не шевелясь, чуть-чуть приоткрыл веки. Он увидел, что вошла Даша в белом халате и косынке. Она несла маленькую жестяную лампу, прикрывая огонь просвечивающей розовой ладонью. Иван Ильич не удивился, увидев Дашу, – только он не поверил, что это Даша.
Она поставила лампу на стол, приспустила огонек, села и начала глядеть на Ивана Ильича. Лицо у нее было худенькое, как у девочки, перенесшей тиф. В углу слегка припухшего рта – морщинка. Освещена одна щека и глаз, спокойный и огромный, с точечкой лампового огонька в зрачке. Устраиваясь сидеть долго, она оперлась локтем о колено и опустила подбородок на кулачок. Так сидеть умела только одна Даша.