– Чудак голова, так это же и есть закон советской власти…
– Ну, значит, до нас еще не дошел.
Кузьма Кузьмич досадовал, что при всей своей хитрости нечего ему ответить такому человеку, С интеллигенцией разговаривать было много легче, чем с мужиками. Во всех застольных беседах он улавливал и будто довольство, и будто недовольство, и смущение, и ожидание. Казалось, эти люди смутно ждут от революции чего-то коренного и торопят ее вперед.
На вторые сутки ночью он приплелся к Анне совсем плох. Сел на пол мимо лавки, хлопал себя ладонями по лицу, закрывался, смеялся, повторял: «Слаб я становлюсь, Аннушка, стар я стал, Аннушка».
Ни слова не говоря, Анна повела его на берег озера в баньку. Сама его мыла и парила. У Кузьмы Кузьмича только лицо было старое, а тело – белое, гладкое, и у Анны клокотала нежность, когда он, как рыбка, подскакивал на полке: «Ну-ка веничком, воздух-то, воздух надо мной секи!»
После бани он успокоился и спал, тихо дыша, до позднего утра. Проснулся, поел молочка, сказал: «Уж ты на меня не сердись, Аннушка, что-то голова болит» – и опять заснул. А когда разбудила его соседская девчонка, он был уже весел по-прежнему.
– Чего девчонка прибегала?
– Да собрание, что ли, красноармейцы приехали за хлебом, ну и шумят.
– Батюшки, это наши!
Кузьма Кузьмич стал торопливо одеваться. Анна молча, исподлобья, поглядывала на него. В это время опять дернули дверь, и девчонка уже только просунула голову:
– Дерутся, народу побили! Власиха мужа повела, весь в кровище… На всю улицу кричит, вас ругает… Митрофан Кривосучка лошадь стал запрягать, ему не дали, – как потащили его за ворота, зачали трепать, батюшки!
Она опять скрылась. Кузьма Кузьмич только шагнул вслед за ней в дверь, – Анна крикнула страшным голосом:
– Не пущу!
Она стояла у печки, высокая, худая, поднимая мужские плечи – закидывалась, будто ей ломали спину. Кузьма Кузьмич изо всей силы сжал ей руку:
– Анна, не дури! Ай, возьму ухват… Успокойся. Я скоро приду… С товарищами, обедать. Напеки нам блинов, слышишь… Ну, перестань, тебе говорят!
Анна – с трудом сквозь стиснутые зубы:
– Хорошо, батюшка…
Соседской девчонке хотелось чего-то гораздо более страшного, чем она видела, бегая к сельсовету и обратно – по дворам, разнося вести. Но собрание действительно было шумное. Вопрос о сдаче хлеба не вызвал больших споров: «Надо – так надо». Прочитанный председателем список справедливой разверстки выслушали в тишине и заставили повторить. В толпе начались короткие разговоры, движение, – одни люди стали ближе тесниться к крыльцу, другие подавались налево, к соседнему огороду, где был плетень.
«Неправильно!» – крикнул всем знакомый властный голос Микитенко. «Правильно, правильно!» – ответило много голосов. На крыльцо кинулся бородатый человек с оторванным рукавом, бросил шапку под ноги и начал выкладывать старые обиды:
– Куда все мои труды пошли? Вон они к кому пошли. Что же, мне у него за кусок хлеба в ногах валяться? Это, что ли, советская власть?
Его отпихнул другой человек, – бледный от злобы, – стал говорить еще более страшные слова. Тогда часть толпы, стоявшая поодаль, кинулась к плетню, вывернула колья и налетела на собрание с тылу, Латугин, Задуйвитер и Байков сбежали с крыльца в толпу, раскидывая людей, выхватывая из рук у них колья, – кричали: «Никакой паники, все в порядке, мать вашу так, собрание продолжается…»
Стычка была коротка, нападающих оказалось не так много. Кое-кто из них скрылся, кое за кем гнались по улице. Несколько человек осталось лежать на земле, запорошенной снежной крупой…
Кузьма Кузьмич пошел для сокращения пути перелазами через плетни и огороды, запутался и попал на чей-то двор. Там стояли женщины, – одна причитала, другие слушали ее. Увидев Кузьму Кузьмича, они заговорили, и Варвара Власова, Надеждина мать, гневно подбирая длинные рукава бекеши из чертовой кожи, стала подходить к Кузьме Кузьмичу; другие двинулись за ней.
– Вот почему ты с нас денег не взял, расстрига! – сказала Варвара. – А мы-то, глупые, ему поверили… Все село споил… Все у нас выведал… Всех дураков смутил, смутьян… Продал нас коммунистам… Да что вы на него смотрите, сатану, бейте его до смерти…
– Нельзя меня бить, – ответил Кузьма Кузьмич, отступая, – жалеть будете, бабы… Не трогайте меня!
– А ты нас пожалел?
Сбивая с голов своих платки, разъяряясь, женщины закричали все враз, обвиняя расстригу в каторжной разверстке и в побоище у сельсовета, и в том, что теперь хорошему хозяину места нет на селе, и в том, сколько гусей и поросят было сожрано за эти дни, – во всем оказался он виноват. Женщины прижали его к плетню. Напрасно Кузьма Кузьмич силился снова очаровать их, насильно улыбаясь и бормоча: «Ну посердились, ну и ладно… Давайте тихо поговорим…» Варвара Власова первая вцепилась ему в волосы с боков ушей, по согнутой спине его замолотили кулаки. Он сообразил, что умнее всего лечь и закрыться руками. Ребра у него так и трещали. «Ох, только бы твердым чем-нибудь не наладили…» И он услышал дикий голос: «Колом его, перевертня!» Попробовал вскинуться, но лишь потемнело в глазах. И вдруг его отпустили. Тогда он услышал свое кряхтенье и с усилием перестал кряхтеть. Его подняли и прислонили к плетню. Кузьма Кузьмич разлепил забитые снегом и мякиной глаза и увидел Анну, из-за юбки ее – восторженное личико веснушчатой девчонки; увидел Латугина, Задуйвитра, Байкова.
– Жив? – спросил Латугин. – Ему стакан самогона сейчас же, принесите кто-нибудь. Ну, Кузьма, натворил ты тут делов… На собрании постановлено благодарить тебя за антирелигиозную агитацию.