Другая делегатка сказала:
– У нас еще младенцы некрещеные, без имечка.
– Сколько?
– Можно сосчитать. Много.
– Что же они – некрещеные – хуже соску сосут?
Делегатки опять переглянулись, пожали плечами. Вдова поставила на стол сковороду и, отойдя к печи, мрачно глядела, как Кузьма Кузьмич, захватывая ложкой яичницу, уплетает и жмурится.
– И крещенье будет действительное? – спросила вторая делегатка.
– Самое действительное, как при Владимире Святом.
– Как же ты служить будешь – без дьякона, без певчих?
– А мне зачем они? Один справлюсь, – на разные голоса.
Тогда Надеждина мать подошла к нему, села около и ребром ладони постучала по столу:
– Много денег возьмешь?
Кузьма Кузьмич ответил не сразу. Она даже тяжело задышала, и рука у нее начала дрожать, а другие две делегатки, сидя у двери, вытянули шеи.
– Ни копейки я с вас не возьму, вот что. Не для этого я сюда пришел. Заплатите только в сельсовете писарю за документы.
Со всех сторон заманчивым показалось предложение этого человека, но и страшно было: а вдруг он – какой-нибудь перевертень… Месяца полтора тому назад, когда село еще было под атаманом Мамонтовым, так же пришел один, в калошах на босу ногу, – заpoc бородой от самых глаз. Подошел к хате, где, сумерничая, сидел народ, постоял, покуда к нему привыкли, и сел около старого деда Акима. Думал, должно быть, что ему дадут покурить, но ему не дали. Он нога на ногу закинул и деду – секретно на ухо: «Узнаешь меня, старый солдат?» – «Никак нет». Тот еще секретнее: «Так узнай – я император Николай Второй, в Екатеринбурге не меня казнили, я хожу по земле тайно, покуда не придет время открыться…» Дед Аким был туговат на ухо, не все разобрал, да и зашумел. Народ не дурак, – сейчас же этого императора поволокли на плотину топить, – только тем и жив остался, что все вскрикивал: «Что вы, что вы, братцы, я же пошутил…»
– На юродивого ты не похож, да и нет их теперь, – сказала Надеждина мать и расстегнула бекешу, так стало ей жарко. – Почему ты денег не берешь? Какие у тебя мысли? Как тебе поверить?
– Я соль люблю. От каждого двора, где буду венчать и крестить, дадите мне по щепотке соли. – Кузьма Кузьмич положил ложку и обернулся к вдове: – Давай самовар! Вот видите, – и указал делегаткам на Анну, худую, с темным опущенным лицом, плоскогрудую, в заплатанной подоткнутой юбке, – она в меня поверила, за мной куда хочешь пойдет. А вы, сытые, гладкие, все ищете – где в человеке гадость, ищете в человеке мошенника. Кулачихи вы, скучно мне с вами, рассержусь, чуть зорька, уйду – искать веселья в другое место…
Анна поставила на стол самовар, и делегатки увидели, что она улыбается, испитое некрасивое лицо ее было счастливое. Надеждина мать, как соколиха, полоснула ее глазами:
– Ладно! – И протянула жесткую ладонь Кузьме Кузьмичу. – Не сердись, далеко ходить тебе нечего, все здесь найдешь…
С утра Кузьма Кузьмич влез на колокольню и ударил в большой колокол, – покатился медный гул по селу, к окошкам прильнули старики и старухи. Ударил во второй и третий раз, подхватил веревки от малых колоколов и начал вызванивать мелко, дробно и опять – бум! – в трехсотпудовый. Не успеешь поднести персты ко лбу, – трени-брени! – так и чешет расстрига-поп плясовую.
Кое-кто из почтенных селян вышел за ворота, неодобрительно глядя на колокольню.
– Озорничает поп…
– Стащить его оттуда за волосья, да и отправить…
– Куда отправишь-то, он тебя сам отправит…
– А складно у него выходит, однако… Что ж, девки рады, бабенки рады, пускай народ потешит.
Все село – званые и незваные – готовилось гулять. День был мглистый, на траве лежал иней, пахло печеным хлебом, паленой свининой. На ином дворе начиналась беготня, птичий крик, через ворота взлетали гуси, куры… В одной хате томился на лавке в красном углу одетый, побритый жених, не ел, не курил. В другой обряжали невесту. Старухи, почуявшие, что в таких делах теперь без них не обойтись, – учили ее прилично выть.
Не уточка в берегах закрякала,
Красна-девица в тереме заплакала… —
запевала бабушка мертвячьим голосом, и другая подхватывала, горемычно уронив на ладонь морщинистую щеку:
Ты прости, прости, красное солнышко,
Желанный кормилец-батюшка
И родительница-матушка,
Обвенчали меня, продали,
Продали меня, пропили
На чужую дальнюю сторонушку…
Но невесты ни одна на захотели выть, даже досадовали:
– Это в ваши времена, бабушка, пропивали на чужую сторону, у нас одна сторона – советская…
Повсюду варили и пекли, бегали с ведрами и вениками. Из хаты в хату ходили сваты, от которых уже крепко пахло вином. На церковном дворе собиралась молодежь, два гармониста перебирали лады…
В это же время приехал с почты председатель сельсовета, инвалид и кавалер четырех Георгиев, Степан Петрович Недоешькаши. Не обращая внимания на колокольный звон, будто его и не слышит, он отпер дверь в сельсовете, зашел туда и через некоторое время вышел на крыльцо с молотком и листом бумаги; четырьмя гвоздями прибил лист к двери, вынул из кармана завернутую в обрывок газеты печать, подышал на нее и приложил к своей подписи. На листке стояло:
«Граждане села Спасского, по случаю произошедшей в Германии революции назначаю собрание-митинг сегодня в одиннадцать часов».
Народ повалил к сельсовету. Кузьма Кузьмич, увидев сверху, что церковная площадь опустела, перестал звонить и слез с колокольни. Церковный староста, Надеждин отец, в синем кафтане с галуном, хлопнув с досадой крышкой свечного ящика, сказал: