Хмурое утро - Страница 96


К оглавлению

96

Днепр был еще широк. Пароход шлепал колесами по ясной воде, возмущаемой лишь ленивыми водоворотами. Ни плеск колес, ни голоса курсантов не могли заглушить соловьиного пения по берегам, опушенным пахучей и клейкой зеленью, – в сережках, в пуху, в цыплячьей желтизне. На палубе было горячо от солнца, поднявшегося над разливом, Вадим Петрович стоял у борта и глядел на сверкающую воду.

Много было прожито весен, но никогда с такой силой не бродило в нем вино жизни… Да еще в самое неподходящее и непоказанное время… Туманилась голова неясными предчувствиями… Лучше и не лезь в карман за папироской, не хмурь брови, серьезный деловой человек, – не отряхнешься от налетающих очарований… Вон она, весенняя мгла, поднимается над разливом, над островками, над полузатопленными хатами, пронизанная повисшим в ней огромным солнцем. Свет его мягко ложится на воду, на деревья с бледными и зыбкими отражениями, на спины коров, по колено зашедших в воду, на травянистый бугор, куда взобрался бык, озираясь на невиданное, неиспытанное чудо весны.

Странно, очень странно, – Рощин все это время, начиная с Екатеринослава, мало вспоминал о Кате. Как будто она отошла вместе с его прошлым, – слишком неразрывно была связана с жизнью, страстно им самим осужденной… Возвращаясь мыслью к Кате, – он возвращался к тому самому Рощину, увиденному им когда-то в парикмахерском зеркале: тогда у него не хватило отвращения, чтобы выстрелить, по крайности хоть плюнуть в свое отражение, – теперь бы он сделал это.

Две весны тому назад его чувство к Кате, казалось, наполняло вселенную, – всю вселенную за его сморщенным лбом смертельно растерянного и обиженного человека. Тогда ему нужна была Катина любовь, особенно нужна была в одинокий час, в екатеринославской гостинице, когда он глядел на дверную ручку, на которой можно повеситься… А теперь – не нужна? Так, что ли? В Ростове предал Катю в первый раз, в Екатеринославе – во второй?

Он глядел на плывущие берега, втягивал всей грудью медовый влажный воздух и не чувствовал ни угрызений, ни раскаяний. Нет, в Екатеринославе предательства не было… Там кончался расчет с прошлым. И была Маруся… Пропела коротенькую, невинную, страстную песню о новой жизни, – вот об этом весеннем полноводье, о неизмеримом, неизведанном счастье.

Бык, стоявший на травянистом холме, заревел, и на корме парохода засмеялись курсанты, кто-то из них тоже заревел, передразнивая. Рощин блаженно закрыл глаза. Разве смерть – безнадежность? Марусина смерть была светла. Смерть ее была как вскрик уходящего оставшимся: любите жизнь, возьмите ее со всею страстью, сделайте из нее счастье!..

Он не отложил попыток разыскать Катю. По его просьбе из военного наркомата в уездные исполкомы Екатеринославщины и Харьковщины был послан запрос об Алексее Красильникове, но сведений о его местонахождении до сих пор не поступало. Большего Вадим Петрович сделать сейчас не мог, – эти несколько часов на палубе парохода были единственным свободным временем за полтора месяца работы по восемнадцать часов в сутки.

К нему подошли Чугай и наркомвоен. Это был худощавый человек, в парусиновой толстовке, с покрасневшим от солнца лицом и глазами, влажными и будто пьяными, хотя он никогда не пил и ненавидел пьяных так, что едва не расстрелял хорошего человека, комбрига, застав его в халупе за баклажкой горилки… Указывая на высокий берег, где белела колокольня, наркомвоен говорил:

– Мое село… Бабушка, бывало, заслышит, гудит пароход, – беспокойная была старуха, – сейчас мне слив в лукошко, груш, орехов и гонит на пристань торговать… Ну – купец из меня не вышел…

– А у меня бабуня до-обренькая была, – сказал Чугай, – все по святым местам ходила, до десяти лет меня с собой брала – побираться…

Наркомвоен, – не слушая его:

– Потом уж отдали меня в кузницу – подмастерьем, она и сейчас, должно быть, стоит, вон – пониже колокольни. До сих пор люблю запах древесного угля, угара. Когда мне затылок отбили хорошо, я и подался в Киев, в паровозное депо, – вот как было… А потом уж – в Харьков, на механический…

Чугай, – не слушая его:

– Мастер я был гнусить на церковной паперти. Расцарапаешь себе чего-нибудь, морду кровью измажешь, глаза завел и – давай «Лазаря»… Потом с бабкой, бывало, драка у нас из-за копеечек.

Чугай повторил, уже рассеянно:

– Значит, драка у нас с бабкой…

Он глядел на берег, выдавшийся мысом, у которого Днепр заворачивал к луговому разливу. Выпуклые глаза Чугая напрягались. Он пришлепнул ладонью шапочку с ленточками и быстро пошел к капитанскому мостику…

– Эй, папаша, – крикнул он капитану – сухонькому старичку с висячими усами, – держи подальше к луговой стороне!

– Нельзя, товарищи, идем фарватером, а там же мели…

– Давай, давай не фарватером! – Чугай хлопнул себя по кобуре. – Давай круче!..

Пароход огибал мыс, и понемногу открывалось на покатом берегу большое село с высокой колокольней, мельницами, белыми хатами и свежей зеленью низеньких, пышных садов.

– Видите, на отшибе, вон – чуть видна – хатенка, там я и родился, – говорил наркомвоен Рощину.

Чугай крикнул серьезно:

– Давай, зараза, круче лево руля!

На берегу стояло много телег, у берега – много лодок, к ним теснились люди, прыгая в лодки, и на одной уже торопливо гребли. Чугай в развевающемся бушлате бегом по трапу спустился на палубу. И почти одновременно хлестнули выстрелы с берега и лодок по пароходу и – с парохода загрохотали пулеметы. С плывущей лодки в воду посыпались люди. Толпа на берегу заметалась, кидаясь по тачанкам, и они вскачь, поднимая пыль, поскакали вверх по широкой улице. Загудел и набатно забил колокол на колокольне.

96