В землянку вошел ротный командир Мошкин, – он только что перебрался по шею в воде через Маныч с того берега, где находился один взвод из его роты. Был он из царицынских металлистов, военное дело любил со страстью охотника.
– Симпатично у вас попахивает, товарищи, – сказал он, жмурясь от табачного дыма, в котором едва мерцала свеча. Прыгая то на одной, то на другой ноге, стащил сапоги, вылил из них воду. – Мои ребята кадета подранили, хотел его привести, жалко – кончился… Парнишечка – сопляк, но злой до чего, – «хамы, хамы!» – Ребята диву дались… Снаряжен, – сукнецо, ботиночки, ремешки… Что казаки! Казак – дурак, – мужик, свой брат, – ты его тюк, он тебя тюк, и отскочил… А эти – такие белоручки беспощадные, ай-ай!.. Во взводе – одни офицеры, взводный – полковник. У каждого на руке – часы… Я уж моим ребятам сказал: вы, бродяги, про часы забудьте, к белым постам за часами не ползать, зубы разобью…
Мошкин засмеялся, открывая хорошие зубы, – добротой осветилось некрасивое, рябоватое, умное лицо его.
– Положение такое, товарищи: в степи – шум, давно мы его слышим, как смерклось. Послал разведчика, Степку Щавелева, – дух святой, а не человек… Уполз, приполз… Артиллерия, говорит, у них подошла и вроде как на телегах пехота… Готовьтесь, товарищи…
Иван Ильич, одурев от дыма, на минутку вышел из землянки на воздух. Среди поблекших звезд стоял острый, пронзительно светлый серп месяца. На изгороди из трех жердей сидели три женские фигуры. Иван Ильич подошел.
– Сказано – всем ночевать только в окопах, – я не понимаю!
– Нам не спится, – сказала Даша, сверху, с жерди, наклоняясь к нему.
И Даша, и Анисья, и Агриппина казались большеглазыми, худенькими, необыкновенными… И он не мог разобрать – улыбаются они ему или как-то особенно морщатся.
– Мы здесь подождем, когда у вас кончится, – сказала Агриппина.
– А я с ними, товарищ командир полка, разрешите остаться, – сказала Анисья.
– Слезьте на землю, ну что, как куры, уселись… Пули же летают, – слышите?..
– Внизу навоз и блохи, а здесь поддувает хорошо, – сказала Даша.
– Это не пули, это – жуки, вы нас не обманывайте, – сказала Агриппина.
Даша, – опять наклоняясь:
– Лягушки с ума сошли, мы сидим и слушаем…
Иван Ильич обернулся к реке, только сейчас обратив внимание на эти вздохи, ритмические стоны томления и ожидания, и вот он – победитель, большеротый солист, в три вершка ростом, с выпученными зелеными глазами – начинает песню и распевает, уверенный, что сами звезды слушают его похвалу жизни…
– Здорово, браво, – сказал Иван Ильич и засмеялся. – Ну уж ладно, сидите, только, если что начнется, – немедленно в укрытие… – Он за плечо притянул к себе Дашу и шепнул на ухо: – Черт знает, как хорошо… Правда?.. Ты очень хороша…
Он махнул рукой и пошел к землянке. Когда они опять остались одни, Анисья сказала тихо:
– Век бы так сидеть…
Агриппина:
– Счастье-то кровью добываешь… Оттого оно и дорого…
Даша:
– Девушки мои, чего я только в жизни не видела, и все летело мимо, летело, не задевая… Все ждала небывалого, особенного… Глупое сердце себя мучило и других мучило… Лучше любить хоть одну ночь, да вот так… Все понять, всем наполниться, в одну ночь прожить миллион лет…
Она склонилась головой к плечу Анисьи. Агриппина подумала и тоже прислонилась с другой стороны к Анисье. И так они долго еще сидели на жерди, спиной к звездам.
Кутеповскую артиллерию корректировали новенькие бипланы, – покружась над разрывами, сбросив красным парочку бомб, они, как ястребы, планировали в степь к горизонту, к батареям, начавшим на рассвете сильный обстрел Маныча.
Для острастки противника из дивизии прилетела единственная поднимающаяся на воздух машина – старый тихоходный ньюпор, отбывший службу в империалистической войне и кустарно отремонтированный в Царицыне.
На него страшно было глядеть, когда он, противно всем естественным законам аэродинамики, деревянный, с заплатанными крыльями, треща и – вот-вот – замирая, проносился над головами. Зато летал на нем известный всему Южному фронту и прекрасно известный белым летчикам Валька Чердаков – маленький, как обезьяна, весь перебитый, хромой, кривоплечий, склеенный. Его спрашивали: «Валька, правда, говорят, в шестнадцатом году ты сбил немецкого аса, на другой день слетал в Германию и сбросил ему на могилу розы?» Он отвечал писклявым голосом: «Ну, а что?» Известный прием его был: когда израсходована пулеметная лента, – кинуться сверху на противника и ударить его шасси. «Валька, да как же ты сам-то не разбиваешься?» – «Ну, а что, и угробливаюсь, ничего особенного…»
Когда увидели его машину, летевшую низко над степью, все повеселели, хотя веселого было мало. Бризантные снаряды рвались по обоим берегам Маныча, прижимая красноармейцев в окопы. Против одной нашей грохало без роздыху с их стороны по крайней мере шесть батарей. Цепи противника быстрыми перебежками, азартно и неудержимо приближались.
Валька Чердаков подлетел, покачал крыльями, приземлился неподалеку, вылез из самолета и, прихрамывая, ходил около него. К нему подбежали красноармейцы. Все лицо его было залито машинным маслом.
– Чего, ну, чего не видали? – сердито сказал он, вытаскивая из фюзеляжа чемоданчик с инструментами и запасными частями. – Отгоняйте от меня самолеты противника, – я буду работать.
Действительно, белые его заметили, и три их самолета начали кружиться над этим местом, – довольно высоко, так как красноармейцы стреляли по ним. Бомба за бомбой падали и взметали землю. Валька, не обращая внимания, чинил маслопровод. Одна бомба разорвалась так близко, что самолет его качнуло и по крыльям забарабанили комья земли. Тогда он поглядел на небо и погрозил пальцем. Закончив ремонт, крикнул красноармейцам: