В эту ночь многие рабочие из отрядов отпросились – сходить домой, погреться, переобуться, похлебать горячего. Под ружьем оставались только патрульные отряды да бойцы крестьянского полка, которым некуда было пойти. Этому крестьянскому полку и пришлось в неравных условиях принять весь удар петлюровских куреней полковника Самокиша. Полк был окружен близ вокзальной площади и истреблен почти весь в штыковом бою, лишь немногим удалось пробиться и уйти через проходные дворы и, возвратясь в деревни, рассказать про страшное дело, где легло три сотни добрых хлопцев, пришедших в Екатеринослав, чтобы ставить советскую власть.
Члены ревкома, Мирон Иванович и Чугай, кинулись собирать рабочие отряды и стягивать патрули. Они не рассчитывали удержать город, – задача была в том, чтобы дать возможность всем принимавшим участие в восстании уйти через пешеходный мост на левый берег. Собранные отряды засели за углами домов, за вывороченными камнями, за баррикадами, отбрасывая пулеметным огнем наседающих петлюровцев. Отовсюду к мосту и через мост бежали сотни рабочих с женами и детьми… Иные уносили на руках жалкий скарб, который без сожаления можно было бросить. По ним стреляли с крыш, стреляли снизу, с берега.
Чугай, Мирон Иванович, Рощин, Маруся, Сашко, Чиж и десяток товарищей отступали последними. Волоча пулемет, они перебегали от угла к углу, от прикрытия к прикрытию. Серые папахи самокишцев то и дело высовывались неподалеку от подъездов. Оставалось самое тяжелое – ступить на мост, где не было никакой защиты, кроме трупов да брошенных узлов… Чугай повернул пулемет, прилег за щитком, оставив около себя Сашко, и крикнул остальным: «Бегите прытко…» Под грохот пулемета, заработавшего на расплав ствола, все побежали.
На самой середине моста Маруся споткнулась и пошла тяжело, неуверенно… Рощин нагнал ее, поддержал, она удивленно взглянула, что-то хотела выговорить и только глядела на него. Рощин, присев, поднял ее, как берут ребят, на руки. Маруся все тяжелее прижималась к нему. Вот и конец моста, – по бедру Вадима Петровича ударило будто железной палкой. Он силился удержаться на ногах, чтобы не уронить, не зашибить Марусю. Сзади набежал Чугай. Рощин – ему: «Уроню ведь, возьми ее…» И сейчас же с него сбило шапку, и начало темнеть в глазах. Он еще слышал голос Чугая:
– Сашко, нельзя его бросать…
«Разбойники» были поставлены только в феврале, во время короткой передышки качалинского полка. Длинные переходы в мороз и метели, когда впереди вместо теплой ночевки разливалось под тучами мрачное зарево и в снежных степях не найти было щепки – обогреть закоченевшее тело у костра, – затяжные бои, утренние тревоги, злобные короткие схватки с казаками – все осталось позади. Мамонтов с остатками потрепанных полков был далеко за Доном. Армия его таяла. Ему больше не верили: напрасно он уложил десятки тысяч – цвет донского войска – в трех наступлениях на Царицын.
Качалинцы, заняв без боя большую замирившуюся станицу, повеселели, – поели сытно и выспались тепло. Впереди – весна, а там и конец, может быть, затяжной войне.
Полтора месяца тяжелого похода изнурили Дашу, – ей и в голову не приходило браться снова за этот спектакль. Театральное имущество растерялось, несколько человек из труппы было ранено, пропала и сама книжка с пьесой. Даше хотелось хоть несколько вечеров побыть в тепле с Иваном Ильичом, посидеть около него, – без слов, без дум, коротая в сумерках тихий покой под бессонную песенку того же сверчка под печкой.
Надо было постирать и поштопать белье, отдать подшить Ивану Ильичу валенки. Привести себя немножко в порядок, а то и муж, и все на свете, да и сама она в том числе, забыли, что она женщина. В первый же вечер Даша и Агриппина шли из бани по замерзшим лужам, легкий мороз веял около горячих, распаренных щек, – вот было счастье! Они с Агриппиной поставили самовар, собрали ужинать. Иван Ильич и Иван Гора тоже вернулись из бани, и вчетвером сели за стол, – мужчины кряхтели от удовольствия, – щи-то как пахли, из самовара-то как хорошо пахло! Иван Гора сказал:
– Вот, Иван Ильич, по трудам и отдых…
Отдохнуть Даше не пришлось. На второй день, перед тем часом, когда вернуться Ивану Ильичу, пришла Анисья с книжкой – Шиллером, – сдержанная, серьезная, и заговорила, поднимая мечтательные глаза:
– Тоска у меня, Дарья Дмитриевна… То ли я испорченная… Все люди как люди, а я испорченная. У меня еще у маленькой это замечалось… Ну, потом, конечно, рано вышла замуж, дети… Да вот – горе мое случилось… Мне двадцать четыре года, Дарья Дмитриевна. Кончится война – куда я пойду? С мужиком жить в хате, глядеть в степь пустую? После всего, что видела, что я слышала, – мне другое нужно…
У Анисьи под шинелью поднялась грудь, глаза полузакрылись.
– Я эту книгу всю прочла, в боях не расставалась с ней… Может быть, я малосознательная, темная, необразованная, но это можно поправить. Дарья Дмитриевна, во мне разные голоса живут… Про себя я ничего не знаю, а про людей знаю… Слезы кипят, когда думаю, как бы могла хоть про ту же графиню Амалию рассказать… Живая бы она встала из этой книжки… Мне и Шарыгин покойный про то же говорил… Дарья Дмитриевна, мы сегодня нашли помещение, в школе, – человек на триста… Здесь и плотники есть, и лесу можно достать, и холстины… Отчего бы нам не сыграть «Разбойников»? Роли мы помним… Сегодня ребята поминали: хорошо бы посмеяться…
Пришел Иван Ильич и, разумеется, восхитился: «Великолепная идея! Недельку здесь постоим… Замечательный будет праздник ребятам!..» Удивительный был человек Иван Ильич, – ничто в нем не могло затуманить жизнерадостности: раз Даша около него, – значит, мчимся полным ходом к счастью… Как в те далекие, синие, ветреные июньские дни на пароходе…