Хмурое утро - Страница 71


К оглавлению

71

Каретник, подскакивая и шлепаясь, говорил фамильярно:

– Брось скулить, дурья голова, – батька прикажет – под землей найдем твою жинку. Эх, мать честная, есть о чем горевать! Бабы снаружи только размалеваны, а все они – одна сырая материя. Одна зараза… Плюнь на свою, не уйдет она от него, – Алешка Красильников три воза ей добра награбил… Первый в роте мародер, – его счастье, что вовремя ушел…

Вадим Петрович, прячась до бровей в поднятый воротник, повторял про себя: «Можешь, можешь. Это начало, только начало твоих испытаний…»

Не сбавляя хода, пронеслись по булыжной мостовой Гуляй-Поля. Около штаба Великий Немой осадил взмокшую четверку. Рощина дожидались и сейчас же позвали к батьке. Махно заседал на большом военном совете в нетопленой классной комнате, где командиры неудобно разместились на маленьких партах, а Нестор Иванович, в черном френче, перетянутом желтыми ремнями, ходил, как ягуар, перед партами. Лицо у него, у трезвого, было еще более испитое, руки он держал за спиной, схватясь правой рукой за левую, висящую плетью. Он с минуту выдержал под немигающим взглядом Вадима Петровича.

– Поедешь в Екатеринослав, – сказал он въедающимся голосом, – предъявишь в ревкоме мандат. От моего штаба будешь инспектировать план восстания. Ступай.

Рощин коротко козырнул, повернулся и вышел. В коридоре его ждал Левка Задов.

– Все в порядке. Мандат у меня. – Он обнял Вадима Петровича за плечи и, ведя по коридору, бедром подтолкнул его к одной из дверей. – Шинелишку придется сбросить. Я тебе подарю бекешу. – Не отпуская его плеча, он тремя ключами отмыкал дверь. – Лично мою, на роскошном меху. С Левой дружить надо. Лева такой: кому Лева друг – у того девятка на руках.

Заведя Рощина в комнату с тем же прокисшим запахом, как и в культпросвете, продолжая хвастаться собой и своими вещами, наваленными повсюду, он обрядил Вадима Петровича в бекешу, действительно хорошую, лишь несколько попорченную пулевыми дырками в груди и спине. Кряхтя от тучности, залез под койку; вытащив оттуда кучу шапок, выбрал одну – смушковую с малиновым верхом – и через комнату бросил ее Рощину, уверенный, что тот ее подхватит на лету. И – уже роскошествуя – сорвал со стены кавказскую шашку в серебре: «Была не была – пользуйся, – конвойская…» Он и сам стал снаряжаться, – на обе руки надел золотые часы-браслеты, – опоясался поверх поддевки ремнем с двумя «маузерами», прицепил шашку в облупленных ножнах, предварительно приложив палец к лезвию: «Это моя – рабочая…» Вбил ноги в высокие резиновые калоши: «Ну, скажем, я не кавалерист, как говорят в Одессе-маме…» Поверх всего надел нагольный тулуп: «Едем, котик, я тебя сопровождаю…»

На вокзал их повез тот же Великий Немой. Про него Левка сказал – так, чтобы тому не было слышно:

– Редкой силы человек, уголовник. Батька с ним с царской каторги бежал. Ты с ним будь осторожен, – не любит, зверь, чтобы на него долго глядели… Его даже я боюсь…

Левка самодовольно развалился в тачанке, счастливый, румяный:

– Подвезло тебе, Рощин, нравишься ты мне почему-то… Люблю аристократов… Пришлось мне – вот недавно – пустить в расход трех братьев князей Голицинских… Ну, прелесть, как вели себя…

В купе вагона, куда Левка велел принести из станционного буфета спирту и закусок, продолжались те же разговоры. Левка снял кожух, распустил пояс.

– Непонятно, – говорил он, нарезая толстыми жербейками сало, – непонятно, как ты раньше обо мне не слыхал. Одесса же меня на руках носила: деньги, женщины… Надо было иметь мою богатырскую силу. Эх, молодость! Во всех же газетах писали: Задов – поэт-юморист. Да ну, неужто не помнишь? Интересная у меня биография. С золотой медалью кончил реальное. А папашка – простой биндюжник с Пересыпи. И сразу я – на вершину славы. Понятно: красив как бог, – этого живота не было, – смел, нахален, роскошный голос – высокий баритон. Каскады остроумных куплетов. Так это же я ввел в моду коротенькую поддевочку и лакированные сапожки: русский витязь!.. Вся Одесса была обклеена афишами… Эх, разве Задову чего-нибудь жалко, – все променял шутя! Анархия – вот жизнь! Мчусь в кровавом вихре. Да ты, котик, не молчи, поласковей с Левой, – или все еще сердишься? Ты меня полюби. Многие бледнеют, когда я говорю с ними… Но кому я друг, – тот мне предан до смерти… Шибко любят меня, шибко…

У Вадима Петровича голова шла кругом. После утреннего потрясения ему было впору завыть, как псу на пустыре под мутной луной. Неожиданное поручение – короткий и неясный приказ – было новым испытанием сил. Он понимал, что за каждый неверный или подозрительный шаг он ответит жизнью, – для этого и приставлен к нему Левка. Что это за военревком, куда нужно явиться для инспектирования? Что это за план восстания? Кого, против кого? Левка, конечно, знал. Несколько раз Рощин пытался задавать ему наводящие вопросы, – у Левки только бровь лезла кверху, глаза стекленели, и, будто не расслышав, он продолжал бахвалиться; ел – чмокал, не вытирая губ, раскраснелся, расстегнул ворот вышитой рубашки.

Вадим Петрович тоже вытянул стакан спирту и без вкуса жевал сало. Всеми силами он подавлял в себе отвращение к этому страшному и смешному, поганому человеку. О таких он даже не читал ни в каких романах… Видишь ты, придумал про себя: «Мчусь в кровавом вихре…» Спирт разливался по крови, отпускались клещи, стиснувшие мозг, и на место почти уже автоматического, почти уже не действующего повеления: «Можешь, можешь», – находило уверенное легкомыслие.

– Ты все-таки брось со мной дурака валять, – сказал он Левке, – батька дал мне определенную директиву, я человек военный, загадок не люблю. Рассказывай – в чем там дело?

71