Даша и за ней Кузьма Кузьмич, – которого командиры как будто перестали замечать, – вошли через сени в тепло натопленную пустую кухню. Кузьма Кузьмич посоветовал Даше залезть на печь: «Косточки прогреете, в одну ночь за неделю отоспитесь. Дайте-ка я вас, душенька, подсажу…»
Даша с трудом влезла на печь, размотала платок, подложила его под щеку, прикрылась пальто, подобрала ноги. Здесь было хорошо, пахло теплыми кирпичами, хлебным дымком. Тыркал сверчок, неизменный сожитель. Он-то и не давал Даше заснуть сразу: сон только пленкой покрывал ее, сверчок – тырк, тырк – простегивал ее сон серой строчкой…
То ей представлялось, что стучит метроном, она сидит у рояля, в оцепенении опустив руки. От ожидания сердце тревожно бьется, но не шаги любимого, обожаемого, – снова слышно тырканье сверчка – стежка за стежкой.
«Какой покой, какой покой, – повторял в ней голос… – Вернулась на родину, бедная Даша… Но ты же никогда не знала родины. Даша, Даша… Ах, не мешайте мне… Ну, конечно, это дирижер стучит костяной палочкой, сейчас раздастся музыка…» И снова – тырк, тырк…
Кузьма Кузьмич пристроился на лавке под печкой и тоже не мог сразу заснуть, – причмокивая, бормотал:
– Поверили, поверили… Простые сердцем… На их месте я бы так скоро не поверил, – почему? Сам себя не знаешь, темен человек… Поверили – сильные люди всегда просты… В этом их сила. Теперь-то уж нам паспорт дан, – поверили. Ну да, вам нужен смышленый человек? Революции он нужен? Нужен… Вот вам – я… Дарья Дмитриевна… Я спрашиваю – революции нужен смышленый человек?..
Иван Ильич Телегин, после военных операций под Самарой, получил новое назначение.
Десятая Красная армия в августовских боях под Царицыном израсходовала и без того скудное боевое снаряжение. На запросы и требования – снабдить Царицын всем необходимым перед неминуемым новым наступлением Донской армии, Высший военный совет республики отвечал с крайней медлительностью и неохотой. Но в Москве сидел боевой товарищ командарма Ворошилова, посланный туда со специальной задачей – толкать и прошибать непонятную медлительность и писарскую волокиту снабженческих учреждений Высшего военного совета. Ему удавалось перебрасывать кое-что для царицынского фронта.
Ивану Ильичу было поручено погрузить в Нижнем на буксирный пароход ящики со снаряжением и две пушки и доставить их в Царицын. Снова, как этим летом, как много лет тому назад, он плыл по ленивой, необъятно могущественной пустынной Волге. Низенький коричневый буксир шлепал колесами по безветренной воде. Впереди всегда виднелся берег, будто там и кончалась река, – за широким поворотом открывалась новая даль, глубокая и ясная под осенним солнцем. В эти месяцы Волга была очищена от белых, все же пароход держался подальше от берегов, где над крутизной раскидывалось потемневшими срубами большое село, или на лысом бугре сквозь золотую листву виднелась колоколенка, откуда удобно резануть из пулемета.
Десять балтийских моряков балагурили на корме около пушки. Там же обычно полеживал на боку и Иван Ильич, – то охая и обмирая, то до слез хохоча над их рассказами. Слушатель он был простой, доверчивый, а моряку другого и не нужно: только гляди ему в рот.
Ежедневно самый молодой из моряков, комсомолец Шарыгин, высокий и степенный, шел к судовому колоколу и бил аврал: все наверх! Моряки садились в круг, из люка вылезал машинист, старичок, потерявший в революцию, говорят, не малые деньги; высовывался до пояса из люка кочегар, неуживчивый, озлобленный человек; из камбуза, вытирая руки, появлялась женщина-кок. Шарыгин садился на свернутый канат, самоуверенным голосом начинал просветительную беседу. За молодостью лет он не успел много прочитать, но успел понять главное. Под матросской шапочкой носил он темные кудри, были у него светлые красивые глаза, и только подгадил нос – маленький, торчком, попавший, казалось, совсем из другой организации.
Задача его была нелегкая. Моряки понимали революцию как люди, давно оторванные от своего хозяйства, от горемычной сохи, от рыбацкой лодки на Поморье. Прошли они тяжелую флотскую службу; когда настал час, – выкинули офицеров за борт и подняли флаг всемирной революции. Мир они видали, обегали его. Это была вещь широкая, понятная морской душе. Раньше все имущество моряка было в сундучке. Теперь нет и сундучка, теперь хозяйство моряка – винтовка, пулеметная лента да весь мир… Будь сейчас времена Степана Разина, каждый бы из них, загнув на ухо шапку с алым верхом, пошел бы – во весь размах души – вольно гулять по необъятным просторам, оставляя позади себя зарево до самого неба… «Эй, царские, боярские холопы, горе-несчастье, голь кабацкая, дели землю, дели злато, – все твое, живи!..» Пролетарская революция потребовала от них программы более сложной, потребовала ограничения размаху чувств.
– Революция, товарищи, это – наука, – самоуверенным голосом говорил им Шарыгин. – У тебя хоть семь пядей во лбу – не превзошел ее, и ты всегда сделаешь ошибку. А что такое ошибка? Лучше ты отца с матерью зарежь: ошибка приведет тебя к буржуазной точке зрения, как мышь в мышеловку, – влетел и сиди, грызи хвост, все твои заслуги зачеркнуты, и ты – враг…
Моряки ничего на это не могли возразить, – без науки и корабля не поведешь, не то что справиться с этакой контрреволюцией. Разве кто-нибудь, обхватив татуированными могучими руками колено, спрашивал:
– Хорошо, ты вот на что ответь: без таланта и печь в бане не сложишь, без таланта тесто у бабы не взойдет. Нужно это?
Шарыгин отвечал: