Последняя атака отхлынула так же, как прежние в этот день. Не удалось прорвать красный фронт, – лишь в одном, самом уязвимом месте цепи пластунов глубоко вклинились между двумя красными дивизиями. Наступал вечер. Раскалились жерла пушек, примахались кони, отупела злоба у конницы, и пехоту все труднее стало поднимать из-за прикрытий. Бой окончился, затихали выстрелы на опустевшей равнине, где лишь ползали санитары, подбирая раненых.
На батареи и в окопы потянулись бочки с водой и телеги с хлебом и арбузами, – на обратном пути они захватывали раненых. Потери во всех частях Десятой армии были ужасающие. Но страшнее потерь было то, что за этот день пришлось израсходовать все резервы, – город ничего уже больше дать не мог.
В классный вагон, стоявший позади станции Воропоново, вернулся командарм. Он медленно слез с коня, взглянул на подошедших к нему начальника артиллерии армии – того рослого, румяного, бородатого человека, приезжавшего разговаривать с интеллигенцией на телегинскую батарею, – на взбудораженного, похожего на студента, вернувшегося с баррикад начальника бронепоездов Алябьева. Оба товарища ответили ему на взгляд улыбками: они рады были его возвращению с передовых линий, где командарму пришлось несколько раз в этот день участвовать в штыковых атаках. Бекеша его была прострелена, и ложе карабина, висевшего на плече, раздроблено.
Командарм пошел в салон-вагон и там попросил воды. Он выпил несколько кружек и попросил папиросу. Закурил, – сухие глаза его затуманились, он положил папиросу на край стола, придвинул к себе листки сводок и наклонился над ними. Да… Потери тяжелы, чрезмерно тяжелы, и огнеприпасов на завтра оставалось мало, отчаянно мало. Он развернул карту, и все трое нагнулись над ней. Командарм медленно повел огрызком карандаша линию, – она лишь кое-где изломилась за этот день, но незначительно, а под Сарептой далеко даже загнулась к белым; но на том участке, где вчера произошла неприятность с крестьянскими полками, линия фронта круто поворачивала к Царицыну. Все медленнее двигался карандаш командарма. «А ну-ка, – сказал он, – проверим еще…» Сводки были точны. Карандаш остановился в семи верстах от Царицына, как раз по руслу оврага, и так же круто повернул обратно, к западу. Получался клин. Командарм бросил карандаш на карту и тылом ладони ударил по этому клину:
– Это все решает.
Начальник артиллерии, насупясь в бороду и отведя глаза, сказал упрямо:
– Берусь сгрызть этот клин, подкинь за ночь снарядов.
Начальник бронепоездов сказал:
– Настроение в частях боевое: поедят, поспят часок-другой, – выдержим.
– Выдержать мало, – ответил командарм, – надо разбить, а линия фронта для этого неблагоприятна. Скажи, паровоз прицеплен? Ладно, я еду… – Он сидел еще с минуту, скованный усталостью, поднялся и обнял за плечи товарищей: – Hу, счастливо…
Начальник артиллерии и начальник бронепоездов вернулись на наблюдательный пункт, на одиноко торчащую железнодорожную водокачку, которую весь день усиленно обстреливали с земли и воздуха. Поднявшись наверх, где помещались телефоны, они нашли принесенный им ужин: два ломтя черствого хлеба и на двоих половину недозрелого арбуза. Начальник артиллерии был человек полнокровный и жизнерадостный, и такой скудный рацион его огорчил.
– Дрянь арбуз, – говорил он, стоя у отверстия, проломанного в кирпичной стене, – если арбуз режут ножиком, это уже не арбуз, – арбуз нужно колоть кулаком. – Выплевывая косточки, прищуриваясь, он поглядывал на равнину, видную, как на ладони, под закатным солнцем. – Горячих галушек миску, вот это было бы сытно. А как ты думаешь, Василий, ведь похоже на то, что в ночь будет приказ – отступить…
– То есть как отступить? Отдать окружную дорогу? Да ты в уме?
– А ты был в уме, когда допустил прорыв, – чего дремали твои бронелетучки?
Начальник артиллерии, разговаривая, нет-нет да и подносил к глазу два раздвинутых пальца или вынимал из кармана спичечную коробку и, держа ее в вытянутой руке, определял углы и дистанции с точностью до полусотни шагов.
– Да у них же саперы специально шли за цепями и успели подорвать путь в десяти местах.
– И все-таки клина нельзя было допустить, – упрямо повторил начальник артиллерии. – Слушай, взгляни-ка, ты ничего не замечаешь?
Только острый, наметанный глаз мог бы заметить, что на бурой равнине, уходящей на запад, не было безлюдно и спокойно, но происходило какое-то осторожное движение. Все неровности земли, все бугорки, похожие на тысячи муравьиных куч, отбрасывали длинные тени, и некоторые из этих теней медленно перемещались.
– Сменяются цепи, – сказал начальник артиллерии. – Ползут, красавцы… Возьми-ка бинокль… Замечаешь, как будто поблескивают полосочки?..
– Вижу ясно… Офицерские погоны…
– Это понятно, что офицерские погоны поблескивают… Ух, как поползли, мать честная, гляди, как пауки!.. Что-то много офицерских погонов… Других и не видно…
– Да, странно…
– Третьего дня Сталин предупреждал, чтоб мы этого ждали… Вот, пожалуй, они самые и есть…
Алябьев взглянул на него. Снял картуз, провел ногтями по черепу, взъерошив слипшиеся от пота волосы, серые глаза его погасли, он опустил голову.
– Да, – сказал, – понятно, почему они так рано сегодня успокоились… Этого надо было ждать… Это будет трудно…
Он быстро сел к телефону и начал названивать. Затем надвинул картуз и скатился по винтовой лестнице.
Начальник артиллерии наблюдал за равниной, покуда не село солнце. Тогда он позвонил в военсовет и сказал тихо и внятно в трубку: