Начдив повел биноклем ближе и увидел, как панически поднимаются залегшие цепи пластунов… «Эге, – сказал сам себе начдив, – значит, вот почему предвоенсовета так нажимал по телефону, чтоб нам держаться до последней крови… Так то ж подошла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы…»
Вслед за конницей, налетевшей на казаков, поднялись из-за холмов густые ряды стрелковых цепей Стальной дивизии. А дальше, на самом горизонте, уже виднелись сквозь пыль – верблюды, телеги, толпы народа. Это были огромные обозы дивизии, тащившей за собой, как вскоре выяснилось, десятки тысяч пудов пшеницы, бочки со спиртом, сотни беженцев, стада коров и овец…
Много казаков легло в этом бою. Разбитая белая конница ушла на запад, пехота, заметавшись между цепями Стальной дивизии и морозовцами, частью была побита, частью сдалась. Когда все кончилось, – а бой длился около часу, – начдив сел на коня и шагом поехал по равнине, усеянной павшими людьми и конями. Еще кое-где дымилась земля и стонали неподобранные раненые. Навстречу начдиву выехала группа всадников. Передний из них, одетый по-кубански, с газырями, с большим кинжалом на животе и башлыком за плечами, загорячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказал резким повелительным голосом:
– Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
– Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте, товарищ, а вы кто будете?
– Кто буду я? – усмехаясь, ответил всадник. – Вглядись. Буду я тот самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в Невинномысской, а я – видишь – пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь; нахмурясь, он сказал:
– Значит, вы будете Дмитрий Жлоба…
– Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, – где мне здесь поговорить по телефону с военсоветом.
– Я уже говорил, военсовету все известно.
– А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, – надменно ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как бешеный.
Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину записку: «Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть…» Мельшин ответил с тем же посланным: «Очень рад, управлюсь – приду, много есть чего порассказать… Между прочим, здесь твоя…»
Но карандаш ли у него сломался, или писал впотьмах, только Иван Ильич не разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек…
Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться ракетами. На батарее был получен приказ – приготовиться.
– Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, – сказал Иван Ильич команде. – Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не разорвался даром… И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает, значит… («Вот черт, – подумал, – что ко мне привязалось это „значит“.) В пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку… Хотя, надо сказать, уж как, бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя… Страшнее русских штыковых атак ничего в ту войну не было…
– Командир, ты чего нам поешь-то? – вдруг сипло спросил Латугин. – К чему? Ну?
Иван Ильич, – будто не услышав это:
– Нынче за нашей спиной пулеметов нет… Страшнее смерти для каждого из нас – продать революцию, значит – чтоб своя шкура осталась без дырок… Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час, когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, – пустое это… Страх живет, головочку поднимает, – а ты ему головочку сверни… Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях… И есть товарищи с больными нервами… Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся… Так вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, – приказываю застрелить меня на месте… И я со своей стороны застрелю такого, значит… Ну, вот и все… Курить до света запрещаю…
Он опять кашлянул и некоторое время шагал позади орудий. Хотел сказать много, а как-то не вышло…
– Разговаривать не запрещаю, товарищи…
– Товарищ Телегин, – позвал опять Латугин, и Иван Ильич подошел к нему, заложив за спину руки. – Вот еще до военной службы походил я по людям… Гол и бос и неуживчив – и на пристанях грузчиком, и по купцам дрова рубил, нужники чистил, у архиерея был конюхом, да поругался с его преосвященством из-за пустых щей… С ворами одно время связался… Всего видал! Ох, и дурак же был, драчун; бивали меня пьяного, мало сказать, что до полусмерти…
– Из-за баб, надо понимать, – сказал Байков, и слабый свет далеко лопнувшей ракеты осветил его мелкие зубы в густой бороде…
– Из-за баб тоже бивали… Не к тому речь. А вот к чему: ты, товарищ Телегин, нам не то сказал, – вокруг да около, а не самую суть… Революционный долг, – ну, что ж, правильно. А вот почему долг этот мы на себя приняли добровольно? Вот ты на это ответь. Не можешь? Другую пищу ел. А нас в трех щелоках вываривали, душу из нас вытряхивали – уж, кажется, ни одно животное такого безобразия не вытерпит… Да ты бы на нашем месте давно, как мерин, губу повесил и тянул хомут. Постой, не обижайся, мы разговариваем по-человечески. Почему моя мать всю жизнь шаталась по людям? Чем она хуже королевы греческой?
– Ой, загнул! – опять перебил Байков. – В тринадцатом году мы королеву греческую видали в Афинах, чего ж ты ее вспомнил?..
– Почему мой батька жил как свинья и пришибли его стражники в поле да еще плюнули? Почему звание мое – сукин сын?