– Катя, голубка, милая, сестра моя… До чего я тосковала, мечтала о тебе… Нет, ты только представь, – мы идем пешком с Ярославского вокзала. Москва – как деревня: тишина, галки, снег, по улицам протоптаны тропинки… Далища, ноги подкашиваются… А у Кузьмы Кузьмича два пуда муки… Добрались до Староконюшенного… Не могу найти дома! Три раза из конца в конец проходили весь переулок… Кузьма Кузьмич говорит, не тот переулок… Я просто в ярости, – забыла дом!.. И вдруг… Нет, ты представь! Из-за угла появляется человек, военный… Я – к нему: «Послушайте, товарищ…» А он на меня во все глаза уставился… А я только разинула рот и села в снег… Вадим! Думаю, – с ума спятила, покойники в Москве по переулкам стали ходить… Он как захохочет, да – целовать… А я встать не могу… Катя, красивая, умная моя… Ведь нам рассказывать друг другу нужно десять ночей… Господи, узнаю комнату… И кровать, и Сирин с Алконостом… Вадим рассказал мне про Ивана. Я решила: на днях отправляется в их часть санитарный поезд, – еду санитаркой, и Анисья, и Кузьма Кузьмич со мной… Одного его мы здесь не оставим, избалуется… Катя, во-первых, хотим есть… Ставь чайник… Потом – мыться… Мы от Ярославля ехали в теплушке неделю… Все это с нас надо снять, осмотреть. Мы пока в комнату к тебе заходить не будем, мы на кухне… Идем, я тебя познакомлю с моими друзьями… Это такие люди, Катя! Я им обязана жизнью и всем… Мы сами и плиту затопим, и воды накипятим, там куча всякой мебели… Катя, да неужели у тебя нет седых волос? Боже мой, ты моложе меня на десять лет… Я верю – скоро, скоро настанет день, когда мы все будем вместе…
В Москве по карточкам выдавали овес. Никогда еще столица республики не переживала такого трудного времени, как в зиму двадцатого года. Наступление красных армий поглощало все жизненные силы. Захваченные у белых запасы хлеба и угля быстро растаяли. Богатые губернии, по которым прошлись казаки и добровольцы, были разорены. Продовольственные рабочие отряды находили там лишь жалкие излишки хлеба.
В годовщину Ледового похода Добрармия бежала на Новороссийск, устилая непролазные кубанские грязи брошенными обозами, экипажами с имуществом, завязшими пушками и конской падалью. Все было кончено. Антон Иванович Деникин, поседевший, ссутулившийся, отплыл на французском миноносце в эмиграцию – писать свои мемуары. Жалкие остатки добровольческих полков на транспортах переправлялись в Крым. Донское и кубанское казачество поняло наконец, что его жестоко одурачили, и они своими безвестными могилами, – от Воронежа до Новороссийска, – заплатили за свое упрямство.
В Москве все еще стояла зима. Мартовские бури завалили снегами город. В пчелках уже были сожжены все заборы и лишняя мебель. Фабрики и заводы стояли. В учреждениях служащие, сидя в шубах, дули на распухшие пальцы, чтобы как-нибудь удержать в руке карандаш, – чернила в чернильницах наотказ замерзли до теплых дней. Люди ходили медленно, не расставаясь с заплечными мешками, и мало кто мог пройти от своего дома до места службы, не отдохнув в сугробе или – за ветром – прислонясь в воротах. Голод был ужасен, – люди видели во сне отварного поросенка на блюде, с петрушкой в смеющейся морде, во сне пустыми зубами жевали жирную ветчину и крутые яйца. Но мысли у всех были возбуждены: упорная, кровавая, удушающая злоба контрреволюции была сломлена, жизнь шла на подъем, еще немного месяцев лишений и страданий, и будет новый хлеб, и демобилизованные красные армии займутся мирным трудом, – восстановлением всего разрушенного и строительством того нового, в чем забудутся все страдания, вся горечь вековых обид…
Дашино желание сбылось, – они все были снова вместе. Иван Ильич и Рощин, получив короткий отпуск, приехали в Дашином санитарном поезде в Москву – хмурым мартовским утром, когда над городом клубились сырые тучи, снег съезжал с крыш, падали огромные сосульки и тяжелый воздух был пахуч и тревожен.
Катя встречала их. Вадим Петрович первый увидел ее с площадки вагона и спрыгнул на ходу. Катя, светясь радостью, – глазами, улыбкой, – бежала к нему сквозь паровозный дым, путающийся между железными колоннами. Она показалась ему еще милее, чем в ту встречу в декабре. Вся их любовная жизнь была в таких коротких встречах. Они сейчас же отошли в сторону, под часы. Но ревнивая Даша подтащила к ним своего Телегина. Ей было необходимо, чтобы сестра громко восхищалась Иваном Ильичом.
– Катя, гляди же на него… Ты замечаешь, как он переменился? В Петербурге у него в лице было что-то недоделанное… У него и глаза другие… Прости, Иван, но когда мы ехали в Самару на пароходе – у тебя были светло-голубые глаза, даже глуповатые, и меня это даже смущало… Теперь – как сталь…
Иван Ильич стоял перед Катей и сдержанно вздыхал от полноты чувств. Кате он тоже показался очень привлекательным, – родственный, спокойный, тяжеловесный…
– И вот тебе весь его портрет, Катя… Во время походов, – нет, ты вдумайся! – даже когда он верхом преследовал Мамонтова, он возил с собой в заседельном мешке, – угадай, что? – вот такие маленькие фарфоровые кошечку и собачку, которые он мне подарил в день нашей второй свадьбы в Царицыне… Потому что, видишь ли, они мне очень нравились…
Подбежал к Кате Кузьма Кузьмич, на минутку выскочивший из вагона. Обеими руками он долго тряс Катину руку, наголо обритое, красное лицо его лоснилось от удовольствия и преданности; в белом халате он казался до того раздобревшим, что проходившие по перрону худые люди враждебно оглядывали его…
– Полюбил вас за короткие дни тогда, Екатерина Дмитриевна, не меньше, чем Дарью Дмитриевну… Всегда говорю, нет прекраснее женщин, чем русские женщины… Честны в чувствах, и самоотверженны, и любят любовь, и мужественны, когда нужно… Всегда к вашим услугам, Екатерина Дмитриевна… Вот – только управлюсь, – в обед забегу, занесу кое-какие приношения из Ростова… У нас там весна… А все-таки на севере – слаще сердцу… Ну, извините…