Хмурое утро - Страница 102


К оглавлению

102

Лишнее барахлишко, все, что мы захватили, я обменял на хлеб, яйца, рыбку. Сколько раз брало искушение – загнать Дарьи Дмитриевны драповое пальтецо, в котором она бежала осенью из Самары. Но – удерживался, и не столько из благоразумия, – глядя на осень, – сколько из-за того, что это пальтецо неизменно присутствовало, как некий, непонятный мне обличитель, в бреде Дарьи Дмитриевны. Значит, – приходилось прибегать к хитростям, к обману доверчивых душ и прямому воровству. Выручала опять-таки хиромантия. Нацелишься на пристани на деревенскую бабу с мешком и начинаешь ей точить лясы, ища слабого места. А оно всегда находится, – жизненный опыт великая вещь. Заведешь разговор про антихриста, – на Волге сейчас о нем много говорят, особенно выше Казани. Много ли нужно, чтобы напугать глупую бабу? Нужно, чтобы она тебе поверила, и уже половина ее мешка – мое…

Не далее как вчера, в день воскресный, утречком занимался я приведением в порядок туалетов Дарьи Дмитриевны. В Костроме я один, кажется, владею большой шпулькой ниток, – факт немаловажный, к нам даже паломничают: пуговицу пришить к штанам или заплаточку там… Не стесняясь, беру за это разной снедью. Сижу на крылечке, развернул пальтецо Дарьи Дмитриевны: подкладка на нем, как вы, наверно, помните, фланелевая, шотландская, в клетку. Вот, думаю, если подкладку снять и сделать из нее прелестную юбочку? Старая-то у нее – как решето… А на подкладку загнать что-нибудь поплоше. И так меня одолела эта мысль, – спрашиваю Анисью Константиновну, она тоже: «Юбка будет хороша, порите…» Начал я пороть подкладку, – оттуда посыпались бриллианты, большой цены, тридцать четыре камушка… Вот вам и бред наяву! В тот же день показываю камушки Дарье Дмитриевне. И вдруг вижу, – вспомнила! В глазах у нее – мольба и ужас, и губами что-то хочет выразить… Говорить-то разучилась… Я наклоняюсь к ее бледным губкам, и пролепетала она первое слово за время болезни: «Выбросить, выбросить…»

Иван Ильич, без вас ничего не смею. Не знаю – откуда у нее это сокровище, и почему оно ей так отвратно, не знаю, как поступить, – держать дома боюсь и выбросить считаю неразумным. Дарье Дмитриевне побожился, что, взяв лодку, уплыл на середину Волги и бросил туда камушки. Она сразу успокоилась, глазки ее просияли, как будто что-то, наконец, от себя оторвала прилипшее…

Извините, Иван Ильич, что так обо всем пишу подробно, но есмь многословен и болтлив. Исхитритесь – известите нас о вашем здоровье и о том – зимовать ли нам здесь, в Костроме, или подаваться в Москву?.. За всем тем остаюсь преданный до гроба вам и Дарье Дмитриевне Кузьма Нефедов…»


– Я взял с собой почту, – сказал Сапожков, влезая в плетеный тарантас и усаживаясь в сене рядом с Телегиным. – Поздравляю, Иван.

– Грустно это все, Сергей Сергеевич. По своей-то воле я бы так уж и остался командиром наших качалинцев. Новые люди, новые заботы, – не по мне это все.

– Чего стариком-то прикидываешься?

– Да пройдет, – устал немножко…

Лошади шли рысцой по проселочной дороге, плетушку встряхивало, налево темнел дубовый лес, направо на жнивье едва различались в сумерках кучки снопов, уложенные крестами. Пахло пшеничной соломой. Высыпали августовские звезды.

– А кто у тебя в бригаде будет начальником штаба?

– Назначат кого-нибудь.

Дорога свернула ближе к лесу, откуда слабо потянуло сыростью. Лошади начали пофыркивать.

– Мне писем нет, конечно? – спросил Телегин.

– Ой, прости, Иван, тебе письмо.

Иван Ильич сидел – согнувшись, усталый, задремывающий, – вдруг вскинулся:

– Как же ты, ах, Сергей Сергеевич! Где оно?

Сапожков долго рылся в сумке. Остановили лошадей и чиркали спичками, которые шипели и отскакивали. Телегин взял письмо, – оно было от Кузьмы Кузьмича, – и вертел его в пальцах.

– Толстое какое, сколько написал-то, – шепотом сказал Сапожков.

– А что? – так же шепотом спросил Телегин. – Это плохо?

Он выскочил из тарантаса и пошел к лесной опушке. Там торопливо начал ломать сучья, зажег спичку и дул на веточки.

– Да ты возьми сноп, он сразу займется. – Сапожков бегом принес ему пшеничный сноп и отошел. Солома сразу запылала. Телегин опустился на корточки, читая письмо. Сапожков видел, как он прочел, рукавом вытер глаза и опять начал читать. Значит, дело ясное, Сергей Сергеевич шмыгнул носом, влез в тарантас и закурил. Сидевший на козлах старик, которому хотелось поскорее вернуться домой, сказал:

– Как бы на поезд не опоздать, тут дальше дорога – один песок, да еще броду искать… Проканителимся…

Сапожков не стал глядеть на Телегина, когда тот подошел к плетушке, тяжело перегнув ее, влез и опустился в сено. Лошади тронули рысцой. На расстоянии трех миллионов световых лет над головой Сапожкова протянулся раздваивающейся туманностью Млечный Путь. Поскрипывало вихляющееся заднее колесо у плетушки, но старик на козлах не обращал на это внимания, – сломается так сломается, чего же тут поделаешь…

Телегин сказал придушенным голосом:

– Какая сила духа у нее. Вечная борьба за обновление, за чистоту, совершенство… Просто я потрясен…

– Да жива она?

– Ну, а как ты думаешь! В Костроме и поправляется…

Сергей Сергеевич живо обернулся к нему, и оба засмеялись. Сапожков толкнул его кулаком, и Телегин толкнул его. Потом он подробно рассказал содержание письма, опустив только случай с бриллиантами. Это были те самые драгоценности, о которых она прошлым летом писала отцу, так обнаженно борясь за жизнь и вместе уничтожая себя. Видимо, тогда же, в дни ее смятения, Даша зашила камушки в пальто. И она ни разу не упомянула о них Ивану Ильичу. Очевидно, забыла – это так на нее похоже, – забыла и вспомнила только в бреду. И – «выбросить, выбросить», – у Ивана Ильича схватывало горло восторженным волнением… Конечно, во всей этой истории много было темного, но он никогда и не пытался до конца понимать Дашу.

102